Архивы по тегу 'кортасар'
Шаги по следам
Роберто Мишель, франко-чилийского происхождения, профессиональный переводчик и в свободные часы – фотограф-любитель, вышел из дома номер одиннадцать, что на улице Мосье-ле-Пренс
br>
в воскресенье, седьмого ноября, нынешнего года… В Париже редко бывает ветер, но чтоб такой, как сейчас, не упомнить – вихрится столбом на перекрестках, вот-вот переломает старенькие деревянные жалюзи,
за которыми стареющие дамы озадаченно толкуют о том, как резко изменился климат. А в тот день было много солнца, оно улыбалось всем кошкам, быстро оседлало ветер, и я мог себе позволить немного прогуляться по набережной Сены,
сделать несколько снимков Консьержери и Сент-Шапель.
Было около десяти и я знал, что в осенние дни самое хорошее освещение для съемки – одиннадцать утра. Чтобы убить время, побрел к острову Сен-Луи, потом двинулся по Ке Д’Анжу,
взглядом задержался на отеле Лозен…
А когда ветер вдруг стих и солнце стало чуть ли не в два раза больше (то есть, в два раза теплее, по сути – это одно и то же), я уселся на парапете и почувствовал себя совершенно счастливым.
Среди множества способов одолевать томительное Ничто, самый лучший – заниматься фотографией, и этому искусству надо учить с детства, потому что здесь не обойтись без определенной дисциплины, без эстетического воспитания, здесь нужен хороший глаз и уверенные пальцы. И речь не о том, чтобы под стать ловкому репортеру полицейской хроники вовремя запечатлеть какое-то пакостное происшествие или схватить хотя бы тень важной особы, выходящей из дома номер 10 по Даунинг Стрит, но так или иначе, если в руках у тебя камера, ты чувствуешь, что вроде бы твой долг об этом помнить, и просто грех упустить короткую вспышку солнечного лучика, рикошетом отлетевшего от старого камня, или девчонку, – косы по ветру – бегущую с булкой или пакетом молока. Мишель хорошо знал, что фотограф сам себе не хозяин, что коварная камера навязывает ему свое видение мира, (а сейчас плывет большая туча, почти черная), но он это не воспринимал драматически, ибо давно понял, что стоит выйти из дома без «Контэкса», к нему сразу вернется ощущение свободы, мир вне кадра, свет без диафрагмы и выдержки ‘/250– Да вот и сейчас (что за пустое обманное слово «сейчас»!) я мог преспокойно сидеть на парапете, и смотреть, как плывут по реке рыбацкие лодки, красные и черные, не задумываясь, как бы выбрать хороший кадр, я мог бездумно подчиниться ходу времени, растворяясь во всем, что видел вокруг. И ветра как не бывало! Потом по Ке-де-Бурбон
br>
я дошел до того края острова, где у меня есть самое любимое местечко – тихая интимная площадь (интимная, потому что – маленькая, а не потому, чтоукрылась от всех, напротив, она смело обнажила свою грудь небесам и реке).
Вокруг не было никого, кроме одной парочки и, конечно,голубей. (Может, одного из этих голубей я и вижу там, куда сейчас смотрю?)
Подпрыгнув, я уселся на парапет, и радостно подставляя солнцу лицо, уши, обе руки, позволил ему прогреть, обволочь меня своими лучами, (мои перчатки лежали в кармане). Не было ни малейшей охоты фотографировать и я зажег сигарету просто так, от безделья.
Хулио Кортасар. Слюни дьявола. 1959
Фотографии мои, сделаны в январе 2009
«Слюни дьявола» – так иногда называют летающую в воздухе липкую паутинку. Рассказ о том, что изображённое на фотографии не всегда соответствует тому, что фотографировалось. Могут обнаружиться другие планы, не замеченные сразу детали, особенно на фоне. Любители редко просматривают фон в видоискателе, увлекаясь основным планом, и чаще всего незамеченный фон портит фотографию. У профессионалов есть термин для именования плохого фона: «грязный задник». Но иногда на фоне происходит самое интересное.
Переводчик и фотограф-любитель прогуливался по Парижу в поисках кадра. Когда хороший свет ушёл, фотограф забрёл на оконечность острова Сент-Луис, и заметил там странную парочку, молодого парня и взрослую женщину; сфотографировал их, и выдержал довольно частые в таких случаях требования отдать плёнку. Отпечатав карточки, он обнаружил, что парню грозила опасность: в машине неподалёку ждал убийца, но вмешательство фотографа помешало ему совершить преступление.
По этому рассказу в 1966 году Микеланджело Антониони снял фильм «Фотоувеличение». Сюжет был полностью переделан, а действие перенесено в Лондон. Мне кажется, что суть фильма от этого потерялась. Сюрреалистичность происходящего была в том, что действие происходит в центре огромного города, и в то же время в почти безлюдном месте (так оно и есть). Перенеся основное действие в парк на окране Лондона, Антониони много потерял.
Конечно, на карточках всё было не совсем так, как в рассказе. Погода была другой. В рассказе солнечно, а во время съёмки пасмурно. Утром прошёл сильный дождь, и камеру, а она у меня не маленькая, среднего формата, приходилось держать под курткой. Но многое совпадало. Был сильный ветер, на следующий день ставший почти ураганным, и повсюду валялись сломанные зонтики (а зонтики, которые продавались в этот день на улице, никуда не годились – наш прожил ровно тридцать секунд). Голуби, парапет, и даже человек, который кого-то ждал, но ушёл, увидев, как я достаю из-под куртки камеру.
Опять плывет белое облако — как все эти дни, все это неисчислимое, бесконечное время. Все, о чем остается сказать, — это облако, два облака или долгие часы абсолютно чистого неба, строгого прямоугольника, приколотого булавками к стене моей комнаты. Это то, что я увидел, открыв глаза и протерев их: чистое небо, а потом — облако, появившееся слева, постепенно теряющее изящество и уплывающее куда-то вправо. А за ним другое, и иногда все вдруг становится серым, превращается в одну большую тучу, и начинают щелкать капли дождя, потом дождь идет долго-долго, словно капают слезы, только, наоборот, снизу вверх, потом все понемногу проясняется, может даже выйти солнце, и снова плывут облака — по два-три. И порой голуби, да время от времени какой-нибудь воробей.
Интервью с Хулио Кортасаром о Париже. Перевод
Я просил перевести для меня интервью с Хулио Кортасаром. Друзья перевели его для меня, правда не с первоначального французского, а с испанских субтитров. И я очень благодарен им за помощь.
Вот приблизительный перевод.
Каждый раз, когда я гулял по Буэнос-Айресу и гуляю здесь, по Парижу, один, особенно ночью, и очень хорошо то, что в это время я не тот же, кто в течение дня ведет обыкновенную и нормальную жизнь.
Я не хочу поддаваться дешевому романтизму.
Я не хочу говорить о плохом настроении.
Но очевидно, что бродя по Парижу или Буэнос-Айресу ночью мы перестаем принадлежать обычному миру. Такая прогулка связывает меня с городом и город со мной теми отношениями, которые сюрреалисты любили называть «исключительными».
То есть в этот самый момент создаётся переход, мост, осмос, открываются знаки, происходят находки и открытия.
И это то, что я создал, в большей части то, что я написал в форме романов или рассказов.
Передвигаться по Парижу – и поэтому я считаю Париж мифическим городом, – передвигаться по Парижу значит продвигаться вперед в отношениях с собой.
Но это невозможно рассказать словами.
То есть, что в этом состоянии, в котором передвигаюсь, я словно потерян, бродяга, рассеян, тогда я начинаю рассматривать афиши, вывески баров, людей, которые встречаются, и все время устанавливаю связи, которые составляют фразы, фрагменты мыслей, чувств…
Все это создает систему ментальных созвездий и, прежде всего чувственных созвездий, определяющих язык, который я не могу объяснять словами.
В этот момент в Париже, например, появляются места, которые всегда были исключительными для меня.
Я могу назвать одно такое место, первое, что приходит на память.
Совсем недалеко отсюда, на Новом мосту, рядом со статуей Генриха IV, есть фонарь внизу, там, где спуск к речному трамваю.
В полночь, когда никого нет, этот одинокий уголок для меня становится картиной Поля Дельво .
Там есть это ощущение тайны, которое присутствует на картинах Поля Дельво, эта неотвратимость того, что может появиться, может обнаружиться и занять позицию в ситуации, которая уже не имеет ничего общего с категориями логики и обычными происшествиями.
То же можно сказать о метро в Париже.
Метро всегда было для меня местом прогулок. Мне достаточно спуститься в метро, чтобы войти в совершенно иную логическую категорию или в иные логические категории, где чувство времени меняется.
С другой стороны, в рассказе “Преследователь” есть персонаж, который открывает, что время совершенно различно: одно, когда находишься в метро, и другое, когда на поверхности.
Это впечатления, которые я испытываю, по крайней мере, раз в пятнадцать дней.
То есть внезапно открывать в неких состояниях рассеянности, в метро,
что можно жить во времени, которое не имеет ничего общего со временем на поверхности, тем, которое возникает, как только мы выходим на улицу.
И еще есть крытые галереи – Галереи Vivienne… Все эти места Парижа, которые люди пробегают в поисках магазина, и которые, несмотря на это, так тревожили Лотреамона на корабле Биржи.
Все эти крытые галереи, что делают Париж абсолютно магическим, загадочным – это и есть то, что я называю «мифическим».
Хулио Кортасар умер ровно 25 лет назад, 12 февраля 1984 года.
Хулио Кортасар. Париж, 1967. Фото Сары Фасио


Могила Хулио Кортасара на кладбище Монпарнас. Памятник Хронопу. Париж, 2009
Просьба
Переведите, пожалуйста это для меня. Я буду очень благодарен.
О концерте Луи Армстронга или Как писать репортажи
Обещал в комментариях выложить заметку Кортасара о концерте Армстронга. Выполняю обещание

Хулио Кортасар
Луи Армстронг – огромнейший хроноп
О концерте Луи Армстронга в Париже 9 ноября 1952 годаПрошло почти пятнадцать лет с той поры, когда этот текст был опубликован впервые, но, думаю, это не будет столь ощутимо: о джазе я всегда говорил и говорю с одинаковым волнением в голосе.
Луи Армстронг – самый первый хроноп в истории хронопов. Я написал эти страницы в 1952 году, опубликовав их затем в журнале «Литературный Буэнос-Айрес» благодаря моим друзьям – Даниэлю Девото и Альберто Саласу. Спустя время из книги в жизнь войти целые толпы хронопов и теперь они вполне приметны в кафе, на международных встречах поэтов, в гуще социалистических революций и в прочих сомнительных местах. Думается, стоит вновь напечатать этот текст, который в отличие от других – достоверная история из жизни хронопов, к тощ же он и сейчас меня очень трогает, впрочем, известно, что Нарцисс и все такое…
Похоже, что Господь Бог вдунул свое дыхание в первого человека, чтобы дать ему жизнь и дух, через ту своевольную птичку, о которой мы вполне наслышаны. Окажись на ее месте Луи Армстронг, человек получился бы несравненно лучше. Хронологический порядок, история и прочие надуманные сцепки – сплошное зло. Начнись наш мир с Пикассо вместо того, чтобы им завершиться, в нем бы все было обустроено для хронопов, они бы на всех углах отплясывали «веселку» и, взявшись за руки, танцевали бы «каталу». А Луи, забравшись на городской фонарь, дул бы в свою трубу несколько часов кряду, и с небосвода слетали бы огромные куски звезд из засахаренных фруктов на радость детям и собакам.
Вот что лезет на ум, когда ты уже втиснулся в партер театра «Елисейские поля» и с минуты на минуту должен появиться Луи, который лишь сегодня, словно ангел, слетел в Париж, я хочу сказать – прибыл самолетом «Эр Франс». И легко вообразить, что там делалось в самолете, где полным-полно фамов при портфелях, набитых документами и счетами, а в центре всего – великолепный Луи, который, заливаясь смехом, тычет пальцем в иллюминатор, а фамы, те, конечно, опасаются смотреть на землю с такой высоты, потому что их тошнит, бедных. Но Армстронгу хоть бы что, он преспокойно уплетает хот-дог, который ему принесла стюардесса, и попробуй не принеси, он бы не оставил ее в покое, пока она сама не приготовит этот несчастный хот-дог. И вот Луи над Парижем, а внизу целая толпа журналистов, и у меня – отдельное им спасибо! – свежий номер «Франс-Суар» с его фотографией: Луи в окружении белолицых людей, отчего он явно выигрывает, потому что, скажу честно, среди всей этой журналистской братии лишь у него по-настоящему человеческое лицо.
А теперь, поглядим, что делается в театре… Так вот, на сцене этого самого театра, где однажды грандиозному хронопу Нижинскому открылось, что и в воздухе есть незримые качели и незримые лестницы, уносящие к радости, прямо сейчас должен появиться Луи Армстронг – и начнется светопреставление. Луи, само собой, знать не знает, что там, где он упер в пол свои огромные желтые ботинки, однажды опустился на пуанты Нижинский, но именно в этом и заключается одно из главных достоинств хронопов – им, собственно, нет дела до того, когда и где что-то случилось или что вон тот сеньор в ложе – принц Уэльский, ни больше, ни меньше. А Нижинского вряд ли бы как-то взволновало, узнай он, что Армстронг будет солировать на трубе в его любимом театре. Зато фамам и надейкам все это невероятно важно: они собирают газетные вырезки, складывают их в хронологическом порядке, выверяют даты, и хранят эти сокровища в сафьяновых переплетах. Ну а театр, он буквально заполонен хронопами, они забили весь партер, чуть не облепили все люстры, и мало того: додумались влезть на сцену и разлечься на полу, словом, заняли все мыслимые и немыслимые пространства, не обращая никакого внимания на разъяренных капельдинерш, а ведь еще вчера слушать концерт для флейты и арфы к ним пришла такая культурная публика, одно удовольствие; и добро бы хронопы щедры на чаевые, ничего подобного, так и норовят куда-нибудь пролезть, и плевать хотят на капельдинерш. А они по преимуществу надейки, и оттого совершенно потерялись от такой наглости: то зажгут, надо не надо, свои фонарики, то погасят со вздохом, у надеек это знак великой печали. Вдобавок хронопы эти принимаются свистеть и орать во все горло, вызывая на сцену Луи Армстронга, а тот, помирая со смеху, все медлит забавы ради. Театр уже раскачивается, точно огромный гриб на тонкой ножке, взбудораженные хронопы вопят, требуют выхода Луи, в воздухе откуда ни возьмись полным полно бумажных самолетиков, тыкаются то в глаза, то в затылки фамов и надеек, а те негодуют, ерзают, морщатся. Но попади такой самолетик в хронопа, тот подскакивает с места как ужаленный и в ярости пускает его назад, – одним словом, в театре «Елисейские поля» творится черт-те что.
Наконец на сцену выходит какой-то господин и приближается к микрофону, явно намереваясь произнести вступительное слово, но поскольку публика ждет не дождется Луи, а этот тип ей вовсе ни к чему, хронопы приходят в неистовство, орут истошно, заглушая его голос, и лишь видно, как тот открывает и закрывает рот, уморительно напоминая рыбу в аквариуме.
А Луи – величайший хроноп – ему, наверно, жаль пропавшей речи, и он вдруг появляется на сцене из маленькой боковой дверцы. Первое, что видишь, – большой белый платок, его платок, парящий в воздухе, и следом – яркое золотое сияние, и это – труба Луи Армстронга, а уже за ней, от темноты крохотного дверного провала отделяется темнота, наполненная светом Луи, который крупно шагает по сцене. И все: конец всему, будто вдруг сорвались с петель книжные полки, в общем, словами не передать.
Позади Луи его ребята, вот они – Трамми Янг, который играет на тромбоне, словно держит в объятиях голую женщину и она золотисто-медового цвета, а рядом Арвел Шоу, который играет на контрабасе, будто держит в объятиях голую женщину и она цвета густеющего сумрака, и Кози Коул, который нависает над ударной установкой, словно маркиз де Сад над исхлестанными задницами восьми голых баб, и еще двое музыкантов, чьи имена не стоят упоминания, они здесь, наверно, по оплошности импресарио, а может, Луи наткнулся на этих ребят под Пон-Неф и увидел их голодные лица, да вдобавок одного зовут Наполеоном, а это железный аргумент для Армстронга, такого потрясающего хронопа. Но вот он час Апокалипсиса – Луи уже поднял свой сверкающий золотом меч, и первая фраза «When its sleepy time down South» опускается на людей лаской леопарда, спрятавшего когти. Музыка вылетает из трубы Армстронга, как ленты из уст святых на готических картинках, и в воздухе рисуются горящие золотом письмена, а следом за первым посланием вспыхивает «Muscat Ramble», и мы, в партере, судорожно цепляемся за все, во что можно вцепиться под руками у себя и у соседей, отчего зал становится странно похожим на огромное сообщество обезумевших осьминогов, а в центре этого действа – Луи, он стоит, закатив глаза, белеющие за трубой, и девственно белый платок трепещет в затянувшемся прощании с чем-то, чего не понять, будто он, Луи, готов без конца говорить «прощай» музыке, которую творит сейчас, в этом зале, и которая тут же исчезнет навсегда; будто ему ведомо, какой страшной ценой надо платить за эту немыслимую свободу, его свободу. В каждом хорусе, когда Луис закручивает немыслимым завитком свою последнюю фразу и чьи-то незримые ножницы молниеносным взмахом разрезают золотую ленту, хронопы на сцене начинают очумело скакать, ничего не видя перед собой, а хронопы в партере исходят восторгом, ну а фамы, пришедшие на концерт просто по ошибке или потому, что положено сходить, или потому, что билеты слишком дорогие, переглядываются с заученно любезным вьфажением лица, ни черта естественно, не понимая, к тому же голова раскалывается на части, и вообще, им бы сидеть сейчас дома и слушать хорошую музыку, про которую так славно рассказывают по радио, – да просто убраться куда-нибудь подальше от этого театра, что ли.
И замечательно, что пока длится настоящий шквал аплодисментов, обрушивающихся на Луи после каждого его хоруса, он сам спешит выказать, что доволен собой донельзя: смеется во весь огромный белозубый рот, машет платком, похаживая по сцене, и перекидывается веселыми шуточками с музыкантами – словом, он безмерно рад всему и всем. А теперь, воспользовавшись моментом, когда из тромбона, который резко вскинул Трамми Янг, вырывается на волю немыслимо сгущенный разряд звука и его осколки то дробно рассыпаются, то взлетая, скатываются вниз, Луи старательно промокает платком потное лицо, и не только лицо, но и шею, и даже, думаю, изнанку глаз, судя по тому, как он безжалостно их трет. И тут постепенно обнаруживаешь маленькие хитрости, которые помогают Луи чувствовать себя на сцене, как дома, и получать от всего полнейшее удовольствие; главное – это небольшое возвышение, откуда Кози Коул, подобный Зевсу, исторгает громы и молнии в каких-то сверхъестественных дозах, так вот, на этом возвышении лежат стопкой не меньше дюжины белых платков, и Армстронг незаметно берет один за другим, потому что платок очень скоро превращается в мокрую тряпку. Пот течет так, что через короткое время Луи чувствует неодолимую жажду, и, улучив тот миг, когда Арвел Шоу вожделенно бросается в рукопашную схватку со своей темнокожей дамой, он берет с возвышения Зевса таинственный красный бокал, узкий и высокий, напоминающий кубок для игральных костей или Святой Грааль, и пьет из него какую-то жидкость, порождая множество самых различных догадок и сомнений у присутствующих в театре хронопов, хотя кое-кто из них готов спорить, что Армстронг пьет обыкновенное молоко, в то время как другие, вскипая негодованием, упорствуют, что в его бокале не может быть ничего иного, кроме бычьей крови или критского вина, что, собственно, одно и то же, хоть и зовется по-разному. Тем временем в руках у Луи, незаметно спрятавшего стакан, снова свежий белый платок. Теперь он настроен петь, и вот уже поет, а когда Луи поет, весь заданный ход вещей останавливается, и не по какой-либо доступной пониманию причине – просто не может не остановиться, когда поет Луи Армстронг, и теперь из его горла, откуда еще какие-то минуты назад взмывали ввысь золотые гирлянды томящих звуков, вырывается, нарастая, рев влюбленного оленя, мольба антилопы, обращенная к звездам, шепоток красавцев-шмелей в сиесте высоких трав. А я, затерянный под огромными сводами его пения, закрываю глаза, и вместе с голосом сегодняшнего Луи ко мне приходят все его голоса из ушедших времен, его голос со старых, невесть куда пропавших пластинок, его голос, поющий «When your lover has gone», поющий «Confessin», поющий «Thankful», поющий «Dusky Stevedore». И хотя сейчас я не более чем зыбкое, едва ощутимое движение в совершеннейшем пандемониуме театрального зала, который голос Луи подвесил в воздухе огромным хрустальным шаром, мне на мгновенье удается вернуться к самому себе, и я вспоминаю тридцатый год, когда познакомился с Армстронгом, впервые услышав его на пластинке, вспоминаю тридцать пятый год, когда сумел купить моего первого Армстронга, «Mahogany Hall Stomp», в записи фирмы Полидор. Я открываю глаза, и вот он здесь, на сцене парижского театра, я снова открываю глаза, и вот он стоит вживе после моей южноамериканской любви к нему длиною в двадцать два года, и поет, поет, смеясь во всю ширь лица смехом вечного ребенка, Луи – хроноп, Луи – потрясающий хроноп, Луи – несущий радость людям, которые того стоят.
Но вот Луи обнаружил, что в партере сидит Юг Панасье, его друт, Луи, конечно, счастлив – еще бы! – и спешит к микрофону, чтобы посвятить ему следующую пьесу, и они с Трамми Янгом начинают острый контрапункт тромбона и трубы, а это – ну, рви на себе рубаху в клочья и швыряй их один за одним или все разом в воздух. Трамми Янг бросается в атаку, точно разъяренный бизон, вот он перебивает, вот отскакивает, снова нападает, еще немного и ты этого не выдержишь, но Луи, он все равно обводит, проникает в любую лазейку, и ты уже слушаешь только его трубу, в который раз убеждаясь, что, когда играет Армстронг, каждая лягушка – в свою лужу, и всё тут! Потом наступает примирение – Трамми и Луи вместе устремляются ввысь, точно два тополя, растущие рядом, и последним взмахом ножа распарывают сверху донизу воздух, а мы сидим не шелохнувшись, в какой-то блаженной одури. Концерт закончен, Луи, наверно, уже надел свежую рубашку и думает о гамбургере, который ему приготовят в ресторане, о том, как примет душ, но зал все еще заполнен хронопами, погруженными в этот волшебный сон, толпами хронопов, которые медленно, будто против воли двигаются к выходу – и каждый еще пребывает в своем сне, а в самой сердцевине сна у каждого хронопа – крошечный Луи, который все играет на трубе и поет.
Хулио Кортасар
Обо всём
Первоначально этот блог задумывался как собрание заметок заданной тематики. Гуру блоговодства в один голос утверждают, что только так должен вести себя добропорядочный блог: не отклоняться от однажды выбранной линии. На деле выходит совсем иначе, слишком разнообразна жизнь. Столько интересного, и обо всём хочется написать.
По этому поводу выкладываю заметку Хулио Кортасара из сборника «Некто Лукас».
ЧТО ТАКОЕ ПОЛИГРАФ?
Мой тёзка Касарес никогда не перестанет меня изумлять. Учитывая то, что следует ниже, я готов был назвать эту главку «Полиграфия», но инстинкт, вроде собачьего, отослал меня на страницу 840-ю этого толкового испанского птеродактиля, и там бац: с одной стороны, полиграф (poligrafio) во втором значении это «писатель, пишущий на разнообразные темы» (отсюда и приставка «поли»), а, с другой стороны, полиграфия — помимо искусства писать, ещё и искусство дешифровки написанного тем, кто знаком с шифром. Поэтому и нельзя было дать название «Полиграфия» моей главке, посвященной не кому-нибудь, а самому Самуэлю Джонсону.
В 1756 году, сорока семи лет от роду, согласно данным упорного Босуэлла, доктор Джонсон начал сотрудничать в «Литературном журнале или Всеобщем Ревю». На протяжении пятнадцати ежемесячных выпусков там были опубликованы следующие его работы: «Вступление к политической ситуации в Великобритании», «Замечания по поводу закона о военной службе», «Замечания по поводу договоров её Величества Королевы Британии с Русской Императрицей и Ландграфом Гессе-Касселя», «Замечания по поводу современного положения» и «Воспоминания короля Прусии Фридриха III». В том же году и в первые три месяца последующего 1757 года Джонсон отрецензировал следующие книги:
«История Королевского Общества «Берёза».
«Дневник Грейс-Инн» Мёрфи.
«Очерк о произведениях и гении Попа Бартона».
«Полибий в переводе Хэптона».
«Воспоминания о дворе Августа» Блэквелла.
«Естественная история Алеппо» Рассела.
«Аргументы сэра Исаака Ньютона в пользу существования Бога».
«История островов Сциллы» Борлейса.
«Опыты по отбеливанию» Холмса.
«Христианская мораль» Брауна.
«Дистилляция морской воды, вентиляторы на судах и как избавиться от плохого привкуса молока» Хэйлса.
«Очерк о воде» Лукаса.
«Каталог шотландских епископов» Кейта.
«История Ямайки» Брауна.
«Философские акты, т. XLIX»
«Воспоминания Салли в переводе Миссис Ленокс».
«Разное» Элизабет Харрисон.
«Карта и сообщение об Американских Колониях» Эванса.
«Письмо по поводу дела адмирала Бинга».
«Воззвание к ацтекскому народу адмирала Бинга».
«Восьмидневное путешествие и очерк о чае» Хэнви.
«Кадет, военный трактат».
«Новые подробности, связанные с делом адмирала Бинга» некоего джентльмена из Оксфорда.
«Поведение министра по отношению к нынешней войне, беспристрастно рассмотренное».
«Свободное исследование о природе и происхождение зла».Пять очерков и двадцать пять рецензии менее чем за год, написанные человеком, основным недостатком которого, по его собственному мнению и мнению его критиков, была… лень. Знаменитый «словарь» Джонсона был составлен за три года, и есть свидетельства, что автор этого гигантского предприятия трудился практически один. Актер Гаррик в одном стихотворении восторгается тот. что Джонсон «одолел сорок французов» (намёк в адрес составителей из Французской Академии, которые сообща трудились над словарём своего языка).
Я испытываю огромную симпатию к полиграфам, пишущим, согласно словарю Касареса, на разнообразные темы: забрасывают удочку куда ни попадя, да ещё в это время и дремлют, как доктор Джонсон, находя возможным при этом изнурять себя освещением таких тем, как двор Августа, избавление от плохого привкуса молока, не говоря уже о шотландских епископах. Признаться, то же самое я проделываю в этой моей книге, однако лень доктора Джонсона кажется мне столь непостижимым выражением трудового бешенства, что мои экстремальные условия я нахожу не более чем ленивым потягиванием в парагвайском гамаке во время сиесты. Когда я думаю об аргентинских новеллистах» которые пишут одну книгу в течение десяти лет, а во время передышек убеждают журналистов и сеньор, что вымотаны изнурительным умственным трудом…
Хулио Кортасар. Из сборника «Некто Лукас»
Контора ночью (тени на потолке)
Ночью офисы выглядят совсем не так, как днём. Пустынные коридоры с рядами одинаковых дверей, за которыми никого нет, лёгкий шум ртутных ламп, запах синтетического покрытия на полу (у них нет ничего общего с ковром, но почему-то их называют ковровыми), всё это заметно только ночью. Высотное здание, в котором я работаю, подсвечивается снаружи прожекторами. Уходя с работы поздно ночью, я выключаю свет, и в комнате воцаряется полумрак, разбавленный сине-зелёным светом из окна. Свет направлен снизу вверх, и предметы у окон отбрасывают на потолок жутковатые тени. Обычно летом, когда солнце заходит поздно, этого не происходит, но к осени всё чаще приходится уходить с работы в сине-зелёном полумраке. Вчера было по-осеннему дождливо и пасмурно, и я в первый раз за несколько месяцев увидел тени на потолке.
Пожалуй, неплохо быть переводчиком free lance, хотя бы потому что мало-помалу узнаёшь, какими бывают по ночам министерства в Европе, и, надо сказать, в ночные часы там всё не так, кругом одни статуи и нескончаемые коридоры, где может случиться что угодно, а порой и случается. Министерствами я называю не только собственно министерства, но и, допустим, Дворец правосудия или здание Верховного суда, – словом, все эти огромные мраморные сооружения,где сплошь ковры и хмурые блюстители порядка, которые в зависимости от места и времени действия говорят то на финском языке, то на английском, то на датском, то на фарси… работая синхронным переводчиком, я, разумеется, видел эти временные резиденции официальных сборищ и в утренние часы, и во второй половине дня. Но по-настоящему, и к тому же втайне от всех, я знакомился с министерствами лишь по ночам, и это предмет моей особой гордости: вряд ли кто-нибудь ещё сумел повидать столько европейских министерств глубокой ночью,когда они теряют ритм официальной жизни, то есть сбрасывают маски и становятся тем, что они, видимо, и есть на самом деле, – воротами в тартарары, пастью сумрака, встречей с зеркалами, где уже не отражаются ни галстуки, ни полуденная ложь.… по ночам в министерствах не было никаких служащих, да вообще не было ни души, разве что ночной сторож ждал, когда мы, четверо или пятеро переводчиков, закончим наконец работу; а я меж тем пускался в странствие по этажам и таким образом сумел познакомиться со многими министерствами поочерёдно. На протяжении пятнадцати лет мои ночные кошмары пополнялись всё новыми и новыми комнатами, лифтами и лестницами с тёмными статуями, галереями, украшались знамёнами, залами заседаний и диковинными встречами.
Х. Кортасар. По ночам в министерствах Европы. Из сборника Вокруг дня на восьмидесяти мирах
Мате

Мате – неотъемлемая часть латиноамериканской культу… о чём это я? Мате – напиток, без которого не читается Кортасар. Он бодрит, ставит на ноги, приводит в порядок мысли. Если текст не выходит, работа не получается, голова бастует, и уже ничто не помогает, стоит только заварить мате, и всё приходит в порядок.
А ещё мате хорош, когда нужно побыть наедине с собой и своими мыслями, когда хочется прочитать трудную книгу или решить застарелую проблему. Только мате нужно заваривать самому, в кафе и забегаловках его заваривать не умеют
Читать далее »














